Наша кастетика
 
Городская шизнь
 
Манифесты
 
Касталог
 
Касталия
 
Гониво
 
Les libertins et les libertines
 
Читальня
 
Гостиный вздор
 
Форум
 
Культ
 
Периферия
 
Кастоnetы
 
back

 

Анастасия Романова

РАНЕНЫЙ ПЛЯС

из цикла "ДУМЬ"

     У Соломеи были раскосые, каре-голубые глаза. Она не была одержима демоном, но ее правый глаз был зеницей жертвы, когда как левый – бойницей палача. (Палач, палач, проплачь свой плач…никем не оплаченный...) Сколько ее рисовали, с грацией танца коварства, сколько ее проклинали, кликушествовали, – красная строка образа все-таки пляска боли, оргаистическая, человеко-низвергающая, надеждоубийственная, и в тоже время суть зачин грядущего всепрощения…
     Говоря на языке немого кино – это когда гримаса ненависти выражает ненависть и только, подразумевая, что жест любви указывает действительно на любовь, - и это триумф для актера, или танцора. Однако я сама наложила запрет на имена сверх-значимые, сверх-общие, поскольку заболтаны за сроком давности. Теперь взывай их – не взывай к ним, частные истории плывут параллельно любви и ненависти. Как сказал один мой друг, мы живем во времена, когда СЛОВО не жжет уши, не то, что душу. Но существуют тайные имена, воплощенные через рискованный танец.
     Грань фола – это где? У Клода Моне есть в невозможно пастельных тонах «Прогулка по краю скалы». Именно прогулка. Рвотно-розовая поволока, беспечность, мнимость, воздушность, две хорошенькие головки девушек, кивающие ветру зонтики, болтовня. Когда как край пропасти остается краем. Без высокочастотного свиста опасного обрыва, пусть и выдержанного в солнечно-морских тонах, картина не состоялась бы.
     Фолящая грань – там, где встречаются клинки животворного и смертоносного. Это были бы просто слова, если бы столкновения не выходили столь болезненными и результативными. Сочащаяся рана – горячая, конвульсивно, едва ли не с горьким наслаждением, теряющая силу и в тоже время трижды оживающая. Раненая, отмеченная печатью боли, - следовательно, пережившая нечто неподдельное. Подобно цветку, что распустился в свой срок. (Вопрос, откуда мы знаем, испытывают ли оргазм/ боль раскрывающиеся лепестки?)
     Если вспомнить, как горная река, исторгнутая водопадом, летит к морю и несет ему свои впечатления, немалые превращения и превратности - от неповоротливых камней, известняковых расщелин - вспомнить, как нетерпеливо нарастает бег – как же полно прочитывается радость слияния. Кульминационная встреча, где, как в античной пьесе, неизбежен трагикатарсис.
     
     Затихла движущая сила,
     Беззвучный, был он только зрим,
     И страшным новшеством царило
     Молчанье вечности над ним (Ш. Бодлер)
     
     Смерть, говорят бразильцы, - разыгравшийся котенок, гоняющий клубки ниток. Смерть, которой нет, но она есть. Тяжелое ожерелье мудрости (вдруг равновесной справедливости, что тогда?) на сытой шее гипсокартонной девы. Посмотреть бы -тончайшая ювелирная работа! Белое острие платины, костяные черепашьи узоры, змеино-нежная подкладка. Многие возжелали бы такого совершенства. Совершенства, игнорирующего время, дающего бессмертие, но и забирающего человекость. Наш позор первородного греха в том числе. Однако, смерть – это еще не преображение, тут-то, и обрывается прогулка по грани фола.
     Романтичной до тошноты ранней юности смерть мерещится красивой, соблазнительной. Как Елена Троянская. Тогда же пленителен Рембо, и его исчезновение в Африку представляется четким финальным аккордом.
     Но проходит время, и образ Африки странно тревожит. Потому что, по сути, Африка - мистически нераспознаваемая, полнокровная, внеантропическая сторона. Вдруг такой и должна быть юдоль смерти. Трансконтинет, работающий на вход, перемалывающий, механический, всепонимающий. Африка даже по Боулзу («Под покровом небес»), завороженному ее инаковостью, – это мир, выкинутый из колоды. Он размывает границы идентификации, заражает умиранием при жизни. Не это ли самое страшное из возможных ожиданий? Что можно противопоставить ужасу подобного исхода? Режиссер Кубрик, умерший на съемках своего фильма «С широко закрытыми глазами», обрывает фильм провисшей, но сильно намагниченной фразой: «Давай просто трахнемся». Ясное дело, какие могут быть гарантии, что жар тела, столь зыбкий и нестойкий – универсальное средство остаться живым. Подобный случай скорее уникальный, скорее единичный, - чего трудно объяснить в эпоху пост-сексульных революций, не впадая в пафос ультраправых, откровенно призревающих сумятицу «грызущихся хорьков» настоящего…
     В конце концов, Мишель Ульбек скорее походит на Дон Кихота, сражающегося с мельницами пошлости, нежели на инквизитора общества супермаркетов. В его «Opera Bianca» главный герой взывает: «Дух непреклонности, поддержи нас в наших борениях и усилиях. Этот мир ждет, чтобы мы подтолкнули его к смерти», а героиня подмечает: «Ты стоишь на мостике над бездной и думаешь о мытье посуды». В финальной сцене, доведя мир до логического конца, разъяв его на элементарные заряженные частицы, герой заключает: «Как скала нуждается в воде, что ее подтачивает, так мы нуждаемся в новых метафорах». В сущности, французский философ не готов довести эксперимент до предела. Его мысль болезненно алчет преображения настоящего. Прикрывая гнойно-красную, как перезревший плод, рану, он конвульсивно кружится по кромке бездны.
     Уильям Батлер Йейтс, филид, поэт, преисполненный жреческой надменности, надмирности, я полагаю, дорого ценил моменты, разламывающие холодный сквознячок нечеловеческого объективизма, куда так просто соскользнуть.
     Через боль, через разъятие или сгущение чар, презрение и пристрастие к текучке дней – так, а как иначе? - ищется истинное настоящее супротив «быдле будничной». То самое настоящее настоящее, которому призваны жить. Раненый и уязвимый, гневно сочащийся, смирной кровящий пляс, который младенцам, а не философам дается легче, еще легче, чем я могу нафантазировать до конца абзаца.
     А вместо этого:
     Всех психозон тюремные врачи
     Затрепетали нервными ноздрями
     Подонки, плесень, вольные бичи –
     Весны знаменье, слава всякой дряни!
     (Аркадий Славоросов)
     
     И еще:
     Я на толпу глядел – и вдруг
     Так озарилось все вокруг,
     Сошла такая благодать,
     Что пять каких-нибудь минут
     Я сам бы мог благословлять. –
     такое с ирландцем Йейтсем могло произойти только в Лондонском кафе за чашкой кофе и газетой.
     
     
     А так искрометно могла сказать только Марина Цветаева:
     Там, где поступью величавой
     Ты прошел в снеговой тиши
     Свете тихий – святыя славы –
     Вседержитель моей души!
     
     Вероятно это «письмо на ощупь», я не вполне осознанно посвящаю одному вечернему Ялтинскому разговору. Помнится, несколько собеседников спорили, присуща ли глубинная вдумчивая печаль детям. Вспомнили, что разумеется, да - когда они, играют, бесчинствуют, шалят, но вдруг замирают и напряженно вслушиваются. Сердечное, первозданно-тревожное осязание чуда. Чуда, которое может быть только живым и на стороне живых. Даже если сам пляшущий человечек с его богоподобной человекостью предан анафеме и должен быть жестоко наказан…


февраль 2006, Ялта
  наверх



Проза

Анастасия
Романова


Поэзия

Звук

Живопись

Фотография

Кино
Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100
порочная связь:
kastopravda@mail.ru
KMindex Всемирная литафиша